Галина Докса

Стихи

* * *

Музыка, доносящаяся
Из-за стены, означает...
И. Б. сказал бы: наличие
В активе каких-то дальних
Стран...
Наступление вечера.
Опускание век, мелькание
Панорам по бокам мчащего
На юг вагона (плацкартного,
Ибо вдоволь оконного света в нем) –
Чуть прихваченный, наскоро, Бартоком,
Чуть наметанный, Сметаной,
Шов, стыкующий настоящее
И бессмертное.

* * *

Ворчливая виолончель!
Щекотка струн, чесотка слуха...
В укусах пиччикато, ухо
Устало от твоих речей.
Все новые язвящих жал
Пассажи тучами роя,
Ты вязко обтекаешь зал –
Ну, что поделает рояль,
Тих, как запруженный ручей,
С тобой, журьба-виолончель!

Ре-диез минор

И воздух густ и рыхл,
И август глух и дряхл,
И ждут клавиры Баха
Моей скупой игры. 

Как неназойлив дождь
С запинками в staccato,
Так ты меня не трожь
С твоей любовью брата.

Иду по борозде,
Распаханной не мной,
Кисть правой – как в узде,
Кисть левой – под ярмом.

Раскапываю прах,
Податливый, как пух.
Был осторожен Бах
В тех невозможных двух

Гармониях – спорей
Их нынче нет для рук –
Диезы смутных дней –
Ваш безотказен звук.

Чуть выше – и звучу,
Чуть глубже – и с руки.
Выкапываю чуткой
Темы позвонки.

Пять левых – зверь пещер,
Пять правых – бег равнин.
Течет в ушную щель
Сплошных бемолей клин.

 (И сними – как легко!)
С поправкой на тщету,
Оступкой всей рукой
Тащусь, мечусь, лечу –

И ты не трожь, не мучь
Меня своим c-dur!
Мне выдан полный ключ,
Я бороздой иду,

Заточенной по мне,
И август – воздух мой –
Все гуще в беге дней
Его игры скупой.

 * * *

Людей понять – не притязаю.
Но как мне внятны голоса их!
Шнур телефонный истязая,
Сквозь пауз сеть ловлю глиссандо

Баса continuo. Суровый
Ваш тон, о невидимка связи,
Все скажет мне, минуя слово,
О – ласковой – ко мне приязни.

А твой, как будто теноровый,
Но жесткий тембр, о голос Рока,
Звучит тщетой, отнюдь не новой
Надежды, все еще жестокой.

И – перебив: как трель синички
Дворовой – в волчий вой фагота,
Влетает юный альт девичий
В понятий мир, уже бесплотный.

Да что нам дался смыслов лепет!
И вразумляя, я безумлю,
Когда все скрипочки и флейты
Берут высоко-неразумно.

Когда их нежные форшлаги
И озорные пиццикато
Я, дружбы раб (не на бумаге),
Как гамму разучил когда-то.

Но слух лелея мой доступный,
Под абсолют его сдаваясь,
Как эти голоса преступны
И режут провод, расставаясь,

Едва успею дать октаву,
Едва полслова лжи просуну…
Как люди, голос под забралом,
Скрываются в дали бесшумной!

 * * *

Подновленные сфинксы,точно пудели из парикмахерской,
Мерзнут на сквозняке.
Рв-в-ау, ночи ненастные, у-у-у, прогулки за угол ноябрьские
На двойном поводке.

Еду мимо, вдыхаю теплую копоть, ту, что
Копить – не собачье, не ихнее дело.
Нарастет, впрочем... Правый, кажется, сучка,
И, купированный с хвоста, кобелем глядит левый.

Ах, ваши нежные, как камень, крупики!
Ваши снежные, языками, попоны!
В труппе Дурова ездовые мумии, трупики,
Бальзаминчики в горшках заоконных!

Еду мимо, не гляжу, нельзя мне.
Только с моста кошусь, отъехавши:
Все то же, меж вас, грудь на грудь зияние
И хвост отсеченный, упав, хлещет еще.

Ах, сидни, рахиты, анемоны унынья!
И трижды привиты, а все чумные,
В граните по локти, а все ползете...
Все будто вот-вот, в прыжке, в полете

Дугу сомкнете.
Фольгу прорвете.
 

Городу

Мне не нужно камней и колонн, и фронтонов твоих треугольных,
Город, голый король, город, старый геометр,
Город, скучный и длинный гекзаметр, за поворотом,
Уж казалось, последним, опять растворивший ворота,

Перспективой, казалось, туда уже, в низкое небо
Уходящей, уткнувшийся в прошлое... Ребус
Перекрестков твоих многократно разгадан!
Мне не нужно дворов проходных, тупиков и оградок...

На плешивых газонах тропинки как трещины по льду,
Вкривь и вкось... Город выспренностей, мне нет дела, что – гордый,
Город-голод, облитый глазурью, в витрине гранитной,
Город-всеми-любимый и всеми... открытый, закрытый –

Город-пристань за первым мостом,
Город-остров, приросший
К облакам, город-аэродром,
Город к морю наклонная плоскость,

В улетающих крыльев твоих неподвижный размах,
Как в объятье, возможно войти мне лишь в избранных снах.

* * *

Образы друзей как вывернутые наизнанку вещи.
С ними дружить возможно лишь после ряда
                                 утомительных манипуляций.
От тщетных усилий морщины на лбу проступают резче
И рубцовые швы над дырами горбами мостятся.

Никто никого не предал, просто чуть недослышал
Разок-другой... А на третий настала душная
Глухота изнаночная. Эти дыры проели мыши,
Плодящиеся в брошенном доме, набитом душами.

А по четвертому разу – я и забуду кого как звали.
Чуть ли не: кого мужеским, а кого женским именем.
Просто общее Ты, без образа, рваный флаг над развалинами,
Рукавом прощальным махнет, бессильное.

И ты мышью серой, жирной мышью объевшейся
Рыскнешь подполом, последыш в выводке,
Не оставив ниточки от жизни истлевшей моей,
Все же – жизни, слышь, пусть всегда навыворот.

Безымянные, как соседи по лестнице,
Поднимались друзья ко мне, на затылках лица.
Только при прощании нам и встретиться,
В слепоте – прозреть. Помоги мне одеться.

Ностальгия

      1

Мы пили "Алазанскую долину",
А курили "Родопи" и "Интер",
Снобы – BT, переплатив пятак.
А летали мы на "Ту" и "Илах"
Не дальше Новосибирска,
А там, кажется, переходили на Шипку
В мундштуке из шариковой ручки.
Мы читали "Правду" только в сортире,
Легко угадывая окончания фраз
За прихотливой линией разрыва,
И включали "Время" ради погодной сводки
И прелестной мелодии "Мэнчестер".
А плакаты наглядной агитации
Были прекрасны, как умирающий
Тихой смертью, без страданий и покаяния,
В окружении тактичных домочадцев.
Сейчас на этих местах
Эпилептическая реклама
Щит за щитом требует по счету
С нас, читавших о ней только в переводных романах.

      2

 Нам переводили, пока было можно, Белля,
Гарсиа Маркеса, Кортасара и Борхеса,
Апдайка и Шоу (Ирвина).
Все они гениально писали по-русски.
Американские джинсы шли по сто двадцать,
Ношеные – восемьдесят; югославские зимние
Сапоги столько же. Томик Пастернака –
Пятьдесят. Карманная библия – где-то между
Сапогами и джинсами. Почему
Я помню эти цены, как если бы
Они были выбиты изнутри на стенках черепа?
"Родопи" – тридцать пять, "Ркацетели" – два тридцать,
Буханка хлеба – четырнадцать,
Мороженое "Сахарная трубочка" – пятнадцать копеек.
Ларьки были широкие и белые,
Совершенно вечной породы,
Как медные всадники и александрийские столпы.
Я помню очередь за туалетной бумагой
И прохожих в гигантских ожерельях.
Сейчас там закладывают галсы
Серьезные мальчишки на роликах,
Равнодушные истцы нашей юности.

       3

Мы жили во лжи, легкой, как пена.
Она стекала с нас и оставляла чистыми.
Афродиты не метили дальше младших научных
Сотрудников. Аполлоны уделяли толику своего бессмертия
Кандидатским или комсомольской работе,
А потом возвращались в Алазанскую долину.
Грузия была маленьким раем,
Где упокоилась тень тирана,
Последнего героя устаревшей трагедии.
А наши тираны были безопасны, как тиранозавры в музее,
Герои анекдотов, мудрые, как Чапай.
Все было смешно без Галкина и Задорнова,
Жванецкий скучал, в нем ветхозаветная кровь прокисала,
Но даже он не пророчил того, что настало:
Похорон без отпевания, свадеб без женихов,
"Союз-Аполлона" по десять и зажигалок, дешевле, чем спички.

      4

Мы жили почти понарошку.
И скучали больше для вида.
Нам не светили ни отпуск в Испании, ни
Автобус Калининград-Париж.
Уехавшие не возвращались,
Они умирали. Все же я побывала в Праге.
Там все говорили по-русски,
И за бананами там стояли советские очереди –
Я видела счастливого чеха со связкой в руках.
И поэтому мы не удивлялись,
Узнав, что Берлинская Стена была из картона,
А Россия, оказывается, женского рода,
И приемыши ее считают не матерью,
А мачехой-цыганкой, крадущей детей.
Ах, взыграй же, взыграй, Ксюша, пой!
Мы согласны, что втайне – цыгане,
По эпохам кочуя, по три ночи ночуя, не доле,
У каждой деревни. Вот опять
Нас сажают на землю,
На чужую и скучную землю.
Но это уж новая песня,
Я ее помнить не буду.

Зеленная лавка

Очередь: две еще трезвых, угрюмых личности
В робах и с рюкзаками, пустыми от сданной посуды,
Я – и больше никто – в белой куртке и с сумкой с рисунком
Головы кошки в стиле поздней античности. 

Я покупаю грейп-фрут, витамин воплощенный.
Передо мной берут сморщенный паприка-перец и голову
Чипполлино чесночного. Его лучик проросший, грязно-зеленый,
Гармонирует с фоном кошачьей гримасы Джокондовой.

Два портвейна брезгливо, не глядя, падают в недра торб.
Платим в кассу, счастливя кассиршу медью бесценной.
У оплатившего перец полуоторвана лямка. Сказать ли? Но строг
Ритуал нашей жизни, слово ее неразменно.

Чинно блюдя дистанцию – обратно к прилавку.
Я уважаю их мрачность,
Они – мою кошку вульгарную и непорочную куртку.
На прощанье – как подпись Магритта – интермедия краткая:
В его черную руку зеленщица влагает пакет с моим огненным фруктом.

Я мяукаю. Рыкают оба с какой-то лучащейся лаской.
И глядеть не могу, как уносят они мой чеснок и румяную паприку.
Отхожу, выжидаю. Одна – у витрины, палитры с чистейшими красками,
Как полярная совка, нахохлясь, на фоне немыслимой Африки.

 * * *

Мой справедливейший царь – отказ.
Ему присягать еще тысячу раз.
Так, ополченьем раскрепостясь,
Мужик до Парижа дойдет в лаптях.
– Позвольте на вальс?
Отказ.
– Коньяк или квас?
Отказ.
– А вот ананас для вас
И деток...
Отказ, отказ,
Отказ, потому что "раз"
Сказав, говорим "два",
И потому что "да"
Унизительно просто.

"Да" – на грудь голова
Падает, клюя носом.
Отказ требует лба
И движения молниеносного.

А, коли речь об империи,
Это как у Бродского:

 "Бобо мертва".

Ад слуха

Готовый ад. Дневная пытка слуха.
Дворовый мат, рыдает пьяная старуха
И падает, двор припечатав "падлой",
И поднимается, и падает, и пада...

И падает с садистсткою оттяжкой
Пудовая по звуку деревяшка –
Какой-то акустический костыль
С идиотической какой-то высоты.

(Ходила посмотреть: ничтожна куча хлама
Над сататнинской оркестровой ямой.)
Упало. Жду. Опять. Упало трижды.
Не упадет уже! Упало ближе.

Упало медленней. Не падает, вися.
Да упади ж! Я истомилась вся.
(Крик драки в паузе обманной
Приятен, как рубато анжамбмана

В строке. Замучена цезурой,
Она по одному теряет зубы.)
Нет казни, цезари, позорней, безобразней,
Чем в полной тишине ждать повторенья казни!

И вдруг – как хлыст –
Нездешний – чист –
Обрушил ад
Истошный альт:

– Мохнат, иди сюда, Мохнат!
Без пауз, десять раз подряд!

О цезари! Кто б ни был ты, Мохнат, –
Кот или пес, иль сестрин брат Ахмат,
Хомяк, сбежавший пять минут назад –
Не выходи! Сиди в кустах, Лохмат!

Хотя... Лишь на такой вот детский, трубный зов
И я б вернулась из своих бегов.

Из цикла "Муви"

Джереми Айронс в роли ....

Чисто, приятно и четко,
С командною сталью
В гласном коротком,
Смакуя согласные – ах, как,
Кряду пять раз,
Точно кличку щенку приискали,
Вкусно они произносят фамилию "Кафка"!

Прага, как черствый пирог,
Треснув Влтавой по корке,
Выставлен – нет, не щенок –
Перед зоркою норкой.
Кафка! Не Замок – замок
На двери мышеловки.
Как они жуткий пирог
Кафкают ловко!

Карлов в великий свой рост
Лег, обездвижен,
Вдоль Лилипутии мост.
Где же – не вижу! –
Берег твой? Шатко. Прости –
(Ангелу в спину).
Кафка! Не мост, а настил –
Гать над трясиной.

Нежно, как влажная грязь,
Книжно, как Тора,
Фрида струится, змеясь,
Вдоль коридора.
Башни неконченых книг,
Вин непочатых –
Замки. О вечный жених,
Кафка, прощайте!

Через конторский порог,
Густо и плавко...
Тс-с-с... И язык – под замок
(Шепотом – "Кафка").
Взгляд над конторкой: "Печать
Ведомством выше".
В веденье боли – начать.
("Кафка" – все тише.)

В брошенных, как на паперти
Детей оставляют матери,
Этих шедеврах, бастардах-то –
Концов не свести. Авторство,
Впрочем, сомнительно: ваше ль,
Выше ль?
"Кафка", – сквозь кашель.

Едко и хрипло. Грубо.
Как в перегонном кубе
Новорожденная серная
Кислота... Пробуют губы:
Кафффка. Мензурка мерная
Века, концов не сведшего.
Ка-ах-ка! – легко, как в смерти лишь.

* * *

С угловатой грацией подростка
Кружится листок, послушен ветру.
Чернового беглого наброска
Мне, как воздух, нужен знак ответный.

Быть – не быть еще одной вселенной,
Оживет или погаснет искрой
Точка в ускользающей и тленной
Листопадной светотени мысли?

Тихой жизни присужден мне жребий.
К тихим песням клонит слух усталый.
Пляшет лист. Вдали, горбатя гребень,
Зарево встает – девятым валом.

Я владею тяжкой тайной роста.
Ветер – жнец и сеятель пожаров –
Держит сцену. Это очень просто.
Как листок поймать. Возьми в подарок!

Не возьмешь. Последний – не захочешь.
Пусть летит в седые палестины...

Вижу снег сквозь сито многоточий.
Первый снег, белее балерины.

Си-бемоль минор

И вот уже музыка мне тяжела будто горе.
Как море глухое легло под сомкнувшийся лед.
И вот от Шопена всего – уцелел в B flat миноре
Единственный марш и, как слезы под траурный флер,

Его водопады, ручьи, все крещендо и престо
Упрятаны в папки, и нотный осыпался стан.
И место на хорах, свое двухрублевое место
Я, продешевив, отдала за в партере места.

И черные слепки с любимых симфоний нечетных,
Все пять – по чехлам, и как будто в перчатке рука –
Вдоль клавишей бег машинальней струения четок
И так же беззвучен. Иль я беспробудно глуха,

Что в раковине океанской прибой успокоен,
Что сорванный альт не доносит с промерзших глубин?
Но, твой манекен, твой глухарь, твой последний Бетховен,
О вечная музыка, коей мой слух не достоин,
Я плеском ладоней утешусь, как шорохом льдин.

 ГД




Хостинг от uCoz