Тетрадь 12 л.

(73-74)

 

1

            Не могу сказать, чтобы мне сильно нравились картины Лиды. Незадолго до своего отбытия в прошлое я успел побывать на авангардистской выставке в ДК имени Газа, в конце декабря 1974. Меня пригласили анонимным телефонным звонком... До декабря ждать недолго, но пойти туда я не смогу, слишком рискованно, хотя я знаю день своего посещения (можно выбрать другой), и очень хочется освежить свою, порядком запылившуюся, память.

            Все время приходится бороться с искушениями...

            Да... Так что ее стиль не был для меня чем-то неожиданным. Авангардисты мне нравились, но, скорее, близкие к сюрреалистам. Не знаю, возможно, это какой-то изъян восприятия, однако я всегда искал в картинах сюжет, за что меня не раз упрекали знакомые художники. Незадолго до того, как я отправился в прошлое, одним из моих любимых художников успел сделаться Босх – я познакомился с ним по напечатанному в Румынии альбому, имевшемуся у И.А.

            Искусство Лиды было “фигуративным”, но сюжет в ее картинах найти было трудно. Меня с первого взгляда раздражали цвета, как нарочно выбранные, чтобы царапать глаз – ядовито-зеленый, оранжевый, лиловый (человеческое тело), тускло-розовый, голубой (предметы)... Все, что она изображала,  казалось грубо сшитым из каких-то клочьев, как костюм арлекина. В общем, не надо ждать от меня вдумчивого описания. Лучше представить себе, какие  чудеса самоотверженности мне пришлось проявить, чтобы такое отношение было не слишком заметно.

            Мне, конечно, было интересно. Меня впервые в жизни пригласили в мастерскую. И уж как бы я ни относился к этому искусству, в нем была свобода, не имевшая ничего общего с тысячей выморочных Ильичей университетского двора...

 

2

 

            Я не хочу говорить о любви. (Да и была ли любовь? Да и что это теперь значит? Получится роман недовоплотившихся любовей.)

            Я виделся с Лидой в Москве в 57-м году, она приезжала на устроенный Хрущевым Всемирный фестиваль молодежи и студентов, Madame Lydie Cabillaud, французская гражданка... Переводчица с группой заграничных юнцов, отнюдь не все там были коммунисты...

            Молодящаяся, сухая, как кузнечик, быстрая женщина, на первый взгляд очень близкая к моему представлению о француженках, и очень далекая от маленькой русской двадцатых, верившей в обновление мира, в значительность собственного искусства, иногда грустной, иногда ленивой, дружившей со мной – и с тогдашними романтическими убийцами из ЧК (такая уж была мода), и одновременно подготавливавшей себе - не все дружбы без пользы - возможность ухода, укоренения во Франции, выхода замуж за какого-то Monsieur Cabillaud, дальнейшего неромантического развития, заканчивающегося сухой умной француженкой на высоких каблуках и в платочке, с внимательным, цепким, усталым, почти равнодушным взглядом.

            Нет, нет, никаких фотографий...

            Способной великолепно все организовывать – куда четче, чем в двадцатых.

            Неромантически – романтическую встречу.

            Риск, конечно, был, но не такой уж большой – сотрудники организаций, которым было поручено следить за моралью на фестивале, начиная, разумеется, от самой главной -- КГБ, сбивались с ног ввиду многочисленности участников, а главное, обращали внимание в основном на молодежь детородного возраста.

            - Раз уж они меня сюда пустили, - пожимает плечами (скорее – одним плечом) Лида. – Из эмигрантов не пускали практически никого.

            - А...

            Двое пожилых людей куда-то спешат по кривым замоскворецким улицам. Куда – знает только женщина, у нее есть нарисованный от руки план. Обмениваются на бегу отрывочными репликами. Я пытаюсь проникнуть в ее жизнь, понять, что произошло за эти двадцать восемь, двадцать девять лет... Во всяком случае, Monscieur Cabillaud далеко не первый муж, иначе КГБ не потеряло бы так легко след...

            - А как же...

            - Я все помню, все твои рассказы, - она вдруг по-настоящему улыбается. – Иначе бы я не была такая смелая. У вас сейчас оттепель, которая продлится до 64 года. Сейчас все не очень страшно. Ты мне помог прожить эти годы, войну...

            - А куда мы все-таки идем?

            - Во Франции опять стали появляться нормальные люди из Союза, не одни шпионы. Я познакомилась с девушкой, которая будет учительницей французского. Их присылали в Париж на стажировку. Я уже видела ее здесь. Ключи! Видишь? У нас есть время до вечера.

 

3

 

            Что есть прошлое? Наша жизнь, сохраненная в неведомом архиве? Если бы я не боялся, я бы сохранял в архиве будущее.

            Нас плохо хранили – смотри, ручки, ножки, лицо покрылись морщинами, обветрились, видимо, не помещались в папке.

            -  Давай я закрою лицо подушкой.

            - Не говори глупостей.

            - Я не хочу говорить о прошлом, которое нас разделяет, хочу о том, когда мы были вместе.

            - Ну все же... расскажи что-нибудь о Париже, я же там так никогда и не был.

            - Почти все осталось, как до войны. Там много-много кафе. В Москве их совсем не найти. У тебя сохранились мои письма?

            - Не все. Некоторые – да. А у тебя?

            - Тоже некоторые. Была война...

            - Здесь тоже... И не только.

            - Я знаю.

            - Все знаешь? Что и как здесь было? Ты думаешь, об этом можно рассказать?

            - Ради бога, не надо... Давай лучше о другом...

            - Есть в Париже трамваи?

 

4

 

            (Письмо из Парижа.)

            (Год – должно быть, 1923.)

            Дорогой Гоша!

            Я сижу на маленькой площади. В маленьком кафе. Площадь, как очень многие в сером городе Париже, в форме звезды. В центре ее маленький фонтан. Дует несильный сероватый ветер. На мостовую падают огромные вялые листья, и иногда каштаны.

            Кофе очень крепкий и хороший.

            Мне так спокойно... Мне давным-давно уже не было так спокойно, как здесь. Может быть, иногда рядом с тобой.

            Не грусти!

            Скоро увидимся.

            Целую,

                        Лида.

 

5

 

            От нее никогда ничем не пахло. Я имею в виду природный запах... Легкий запах духов, пудры, помады – вполне возможно, но не это. По силе действия отсутствие запаха сравнимо с особым запахом – утонченным и необычным. Большая роскошь в условиях советский жизни.

            Чем это меня так привлекало? Тем, что открывался простор для зрения?

            Красотой голоса она не отличалась, так что в данном случае слух был ни при чем. Вообще-то красивые женский голос и женское пение действуют на меня исключительно сильно, но это другая история...

            Положив голову на... два тома Большой Советской Энциклопедии, сложенные стопкой - в комнатке, любезно предоставленной нам учительницей французского, оказался дефицит подушек - я жадно разглядываю Лиду. Как бы она ни изменилась, она все равно идеально соответствует тому, что я искал всю жизнь, все равно мне хочется смотреть и смотреть, не отрываясь. Эти птичьи ключицы, эти тонкие пальцы. И она наконец-то никуда не спешит, и можно забыть о времени.

            Она – единственная... Но, зная, что впереди, я не мог себе позволить ее удерживать (тогда, давно, в двадцатые). Как я ее ревновал!

 

6

(Письмо из Парижа.)

(24-й или 25-й год)

Дорогой Гоша!

Вчера в посольстве был вечер. Начало было не очень интересное (официальная обстановка!) – икра, осетрина, водка, наши замечательные дипломаты во фраках, но потом ребята из торгового представительства повезли меня на Монмартр. Мы прогулялись до Sacré Cœur – это очень красивая церковь, построенная вскоре после Парижской Коммуны. От нее открывается вид на весь Париж. Цепочки огней – до самого горизонта, как будто весь мир – сплошной город. Ты знаешь, с какой жадностью я впитываю впечатления. Теперь это будет одно из моих самых любимых.

 

Целую,

 

            Лида.

 

7

 

Ревновал к людям и к местам, хотя, когда она оказывалась рядом со мною, тот факт, что она нравится другим (и что ей нравятся места, которых я никогда не увижу) напролнял меня мучительной сладостью.

Страсть и боль были давно в прошлом... И все равно я не мог наглядеться. Разумеется, мы не только глядели друг на друга. (Ощущение яблока Евы в ладони.) Тома энциклопедии. Том с обширной статье про Берию, которую в следующем томе предлагается вырвать и заменить эквивалентной по объему статьей “Бегемот” (оттиск прилагается) – те два тома, что меня угораздило положить под голову. Мы очень смеялись.

Но, конечно, этой встрече пришел конец, а назавтра она уезжала. Мы договорились переписываться. Времена ведь настали гуманные.

На прощание она подарила мне одну из своих недавних работ.

Единственное, что роднило ее с работами двадцатых годов, было ощущение внутренней свободы.

Но это была теперь чистая абстракция. Бледные прямоугольники, заслоняющие друг друга, уходящие в глубину жемчужно-серого фона...

 

8

 

Вспоминается наводнение 1924 года. В это время Лида была в Питере, не во Франции. Город уже назывался Ленинградом.

 Недавно мне удалось скопировать в Публичке газетную заметку, напечатанную тогда в “Ленправде”.

“Днем 23 сентября после 3-х часов началось при сильном ветре с моря быстрое прибытие воды, уровень которой к 8-ми часам вечера достиг 12 футов выше ординара. Благодаря этому Василеостровский район, Петроградская сторона и части Центрального, Выборгского и Володарского районов оказались затопленными. ... Были частичные пожары...”

Когда-то я долго хранил у себя газетную вырезку с этим текстом, но потом она потерялась.

Помнится, поначалу, около часу дня, как всегда в начале питерских наводнений, на набережные высыпало множество любопытных. Так бывало и раньше – см. “Медного всадника”, и позже, -  сейчас... Несмотря на резкий ветер пошли и мы с Лидой. В ту пору она жила на Кронверкском, недалеко от Народного Дома, где ныне кинотеатр “Великан” [1] .

Внезапно со стороны Петропавловской крепости один за другим ударили пять пушечных выстрелов. Люди оглядывались. Еще до того, как мы увидели вздувшуюся Неву, нам перекинулась всеобщая лихорадочная тревога и предчувствие беды.

Я, собственно, знал о приближающемся наводнении, хотя и не помнил точной даты. Помнил, конечно, об интервале “в сто лет”, разделявшем два самых крупных наводнения, помнил рассказы бабушки о плывущих по воде торцовых мостовых, но за заботами и тревогами повседневного существования все это хранилось в каких-то кладовках памяти до самого последнего момента. Но теперь, если можно себе позволить неуместный каламбур, все всплыло.

Тем не менее мы вышли к набережной около моста Строителей. В спокойном состоянии Нева всегда напоминала мне своей слегка выпуклой поверхностью о шарообразности Земли. Теперь от этого впечатления не осталось и следа. Ветер гнал навстречу течению крутые волны, срывал с гребней клочья пены. Под поверхностью иногда как бы перекатывались мускулы. Уровень реки повышался на глазах.

Проехало двое конных милиционеров. Снова ударила пушка. Потом выстрелы раздавались через каждые четверть часа. Мы были в пальто, но руки и лицо совершенно закоченели. Но что-то нас удерживало, мешало уйти. Только когда вода действительно подошла к краю набережной, мы бросились домой.

Лида жила на третьем этаже, так что нам, как  мы думали, ничего особенно не грозило. В ее доме залило подвалы и первый этаж. Про пожары мне никто не рассказывал, так что об этой опасности я и не подозревал. Если подумать, было нетрудно догадаться. Непотушенные керосинки, забытые печи. Невозможность прибытия пожарных. Ветер, раздувающий огонь.

Уже стемнело, когда пожар вспыхнул в одном из домов дальше по проспекту.

 

А мы  были счастливы…

 

Не могу прервать на этом рассказ.

 

Серый рассвет, серые лица соседей. До этой ночи мы скрывали от них наши отношения, но тут нас как-то сразу признали, хотя ни слова не было сказано…

Надо было все же узнать, что творится в другой части города. Мы пошли ко мне на квартиру, огибая промоины, трупы собак и кошек, груды деревянных торцов, поднятых наводнением…

Пьяный, отвратительный Феликс сидел на кухне…

 

Еще одна тонкая тетрадь

(73-74)

 

1

Доверие ко мне, как предсказателю, повышалось, по мере того, как  осуществлялись события, о которых мне что-либо было известно.

- Крымское землятресение ( популярный источник информации – “12 стульев”);

- Наводнение 24 года (... рассказы бабушки...);

- Самоубийство Есенина...

 

- Ты можешь в этом сомневаться?

Я у Макса дома, в его комнате. Разговор зашел о мировой революции. Макс кажется искренне возмущенным, но тут же спохватывается.

- Ну да, ты, конечно...

- Причем тут сомнения, я знаю, на моем веку ее не было!

 

Собственно, с чего бы я вспомнил эту сцену? Как будто мне интересно рассуждать о политике, да нет, о разговорах о политике, да еще в двадцатые годы? Я гораздо лучше помню уроки обществоведения и историю партии в семидесятые. Последние статьи Ленина, “Как нам реорганизовать Рабкрин” и тому подобное, которые мы проходили, и которые я внезапно, к семнадцати годам, как раз накануне встречи с Амфисбеной, вдруг начал воспринимать как попытки достучаться из гроба, чем они и были. Но какая утрата апломба, размаха, перспективы – из гениального политика, осознающего себя в качестве такового, в ощипанные курицы!

Уроки истории партии оказали мне неоценимую услугу, сделав меня полезным для тех орлов политического сыска, которые пожелали меня взять под свое крыло, укрыв от бесчисленных опасностей ...

Они приставили ко мне Макса с его гипнотическими уроками правильного поведения. Они сделали не только это. С точки зрения любого серьезного конспиратора, я, конечно, слишком “светился” на работе, подысканной мне Малаховым. Более того, всякая работа, связанная с политикой, пусть только в качестве корректора, несла в себе смертельную опасность. Если до встречи со мной Макс и его хозяева еще могли надеяться, что со временем политические нравы Советской Республики смягчатся, полученная от меня информация не оставляла им особых иллюзий. Наивными людьми я бы их не назвал.

Работу для меня требовалось подыскать другую.

Где моя образованность не вызывала бы особенного удивления. Где риск попасть под танковые гусеницы Истории был бы меньше, а в случае, если бы репрессии все же меня коснулись, оставалось бы больше шансов на выживание.

В детстве я хотел стать вирусологом. Макс раскопал и это.

Я действительно имел некоторый опыт приготовления препаратов и разглядывания их в микроскоп. Меня решено было устроить на должность медицинского лаборанта.

Другим вариантом могла быть должность лаборанта в институте физики Иоффе, но физика оказывалась под защитным зонтом лишь с момента появления атомного проекта. Профессия, связанная с медициной, служила бы некоторой гарантией безопасности даже в местах заключения...

В качестве места Макс – опять он – предложил вендиспансер, как организацию, куда меньше связанную с политикой, чем, например, санэпидстанция...

 

2

 

            С тех пор, как я достиг сознательного возраста, мне всегда нравилось находиться в обществе евреев. Почему? Об этом до недавних пор я не очень задумывался.

Я попробовал составить список качеств, которые вызывали у меня симпатию.

- Уважительное отношение к разуму. В большинстве случаев можно вести интеллигентную беседу.

- Чувство семьи,  даже у самых беспутных.

- С евреем почти всегда можно договориться, если ты сам умеешь разговаривать, в отличие от многих других наций, в том числе и моей собственной, где самые вздорные порывы, которые и чувствами-то даже нельзя назвать, часто берут верх.

Еврей может сойти с ума или остервенеть, но редко пребывает в тупом и злобном безумии изначально.

Список выглядит банально и наивно, в конце концов, все, что я хотел написать, это то, что мне нравилось находиться в обществе евреев, и этот факт предшествует попыткам моего объяснения.

 В вендиспансере было два доктора-еврея, Гершкович и Зон, и немец Клотце. Кроме них была сестра милосердия Степанова и фельдшер Иванов, разделявший со мной также обязанности лаборанта.

Макс часто заходил ко мне к концу работы, особенно в первое время, возможно, чтобы помочь мне укорениться.

Выяснилось, что он хорошо играет в шахматы, как и один из докторов, Гершкович. Я тоже в школьные годы увлекался этой игрой, так что мы нередко оставались втроем и резались в шахматы.

 

3

 

            Эти сцены в моем сознании переплетаются с другими, принадлежащими совсем другой части временной петли.

           

            С микробиологией меня познакомила тетя, мамина сестра.

            Она жила одна, на другом конце города, и преподавала в медицинском институте; дома у нее был старинный микроскоп. С точно таким же микроскопом, как ни странно, мне пришлось работать в качестве лаборанта. Возможно, это был тот же самый?

            Я очень хорошо его помню. Медный тубус, три объектива на вертушке внизу, сменные окуляры.

Кипарисовое масло, которое капалось на стеклышко, чтобы можно было использовать наиболее сильное увеличение. Работая в вендиспансере, я убедился, что можно обоходиться почти любым видом жидкого растительного масла...

            Краски, которыми  окрашивались препараты.

            Пик моего раннего увлечения пришелся лет на восемь-девять. В этот период я познакомился с препаратами чумы, холеры, туберкулеза, сифилиса, сибирской язвы... Разумеется, возбудители уже были убитыми.

 

            Тетя жила одиноко, ее жених погиб на войне. Мы приезжали с мамой. К нашему приезду она выставляла на стол чайный сервиз, печенье, вазочки с вареньем. Еще я помню, насколько вкусным мне казался недавно появившийся тогда суп из пакетиков, произведенный в Польше, который она иногда варила, если мы задерживались дольше, чем обычно.

 

            Объединяет эти воспоминания ощущение уюта... Уюту противостоял жизненный хаос. Одним из проявлений его на житейском уровне для меня остаются многочисленные алкоголики, с которыми мне пришлось встречаться в жизни. Первым был Феликс, жалкий и трагический, понятный и невозможный... Другие – шпана, инфекционные болезни. Война – хаос смерти.

 

4

 

            До Феликса еще дойдет очередь, и скоро. Прежде хочу вернуться к Лиде. К ее пальчикам, которые всегда мерзли. Даже летом. Даже в молодые годы.

            Не знаю, жива она или нет. Последняя открытка пришла лет пять тому назад. Надеюсь, что жива. Наношу эти слова на бумагу, сознавая, что это своего рода языческая молитва за здравие. Языческая – потому что вне церкви или какой-то определенной конфессии.

            В силу того, что мне пришлось пережить, по части веры в голове у меня тоже царит полный хаос. Как ее пальцы, наверное, мерзнут сейчас, в старости! Мои тоже...

           

            Феликс ее боялся. Вероятно, потому, что думал – не мог не думать, с какой организацией она связана. Странно другое, имея несколько меньшие основания для подобных обвинений в моем случае, он вел себя по отношению ко мне совершенно иначе, вызывающе и презрительно. Здесь ничего не изменилось даже после того, как он был окончательно покинут Полиной, хотя этот уход вверг Феликса в состояние очевидной душевной муки и телесного страдания

            Возможно, отношение Феликса к Лиде было органическим, естественным, поскольку она была в его глазах неразрывно связана с его собственным временем. Отношение ко мне было сознательной позой. Я ведь был чужим, даже если он и не верил на 100% в то, что я -  человек из будущего. А может он считал меня каким-то фантомом, и поэтому меня не боялся, укрепляя провокацией и вызовом свою собственную реальность.

            Или он просто страшился женщин, а Лида живо напоминала ему Машу с ее пистолетом?

 

            Я старался реже появляться у себя, по возможности ночуя у Лиды. К сожалению, это получалось далеко не всегда. Она хорошо ко мне относилась, но у нее была своя сложная жизнь... Иногда у нее собирались компании. Иногда она давала мне понять, что мое присутствие нежелательно...

 

            Поскольку наши совместные застолья с Феликсом давно прекратились, он не сразу узнал о моем переходе на новую работу. Нам, однако, вскоре пришлось встретиться в вендиспансере.

 

            После ухода Полины, благодаря каким-то публикациям для детей у Феликса ненадолго появились деньги, которые он быстро потратил на уличных девок. Загул начался  с вызывающе одетых профессионалок в фальшивых бриллиантах, а кончился бледной Сонечкой Мармеладовой, видимыми следами визита которой  были  разбитые туфли, брошенные на кухне,  и пропажа жестяного чайника. Вскоре я заметил Феликса в очереди на прием к доктору Зону.

            Он тоже заметил меня. Даже здесь он напоминал скорее разгневанного Зевса, возможно, чем-то огорченного, хмурого, а не обыкновенного человека, попавшего в глупое и унизительное положение. При виде меня он не отвел глаза в сторону, а уставил их в пол. Я бы не удивился, если бы в паркетном полу конфискованного у прежних владельцев особняка появилась дымящаяся дырка.

            Персонала у нас не хватало, мне пришлось ассистировать Зону. Феликс хорошо держался и тут. Впрочем, никто из нас не стремился подвергать его чувство собственного достоинства дополнительным испытаниям.

            Как всегда, он передвигался с трудом, опираясь на палку. Он прошел прямо к Зону, который поднялся ему навстречу и со старорежимной вежливостью протянул руку. Я держался в дальнем углу комнаты. Хриплым шепотом Феликс рассказал о своих злоключениях.

            Для осмотра Зон просто велел Феликсу повернуться лицом к свету (спиной ко мне) и приспустить штаны. Феликсу пришлось отложить палку и использовать стол в качестве дополнительной опоры.

            Зон сам взял мазок, и когда осмотр был закончен, передал стеклышко мне для изучения под микроскопом. Я ушел в лабораторию, которая была дальше по коридору. Феликсу было велено ждать результатов.

            Я подсушил мазок на спиртовке и окрасил синькой. Поле зрения микроскопа было полно гнойных лейкоцитов и похожих на кофейные зерна гонококков.

 

            Когда я вернулся в кабинет, Зон тщательно мыл руки, что он делал после каждой встречи с пациентами.

            - Насколько можно судить, острая гонорея.

            - Естественно. Желательно продолжать наблюдение, он не знает, от кого заразился. Вполне мог подхватить что-нибудь еще.

            Поразмыслив, Зон добавил:

            - Пожалуй, возьмите-ка у него кровь из вены, проверьте на реакцию Вассермана. Как раз пришли реактивы.

 

            Возясь с пробирками, я думал о своем отношении к Феликсу. В сборнике стихов ленинградских «подпольных» поэтов, который попадался мне в руки в 70-е годы, его стихи были бы одними из лучших. Я был рад, когда реакция на сифилис оказалась отрицательной.

 

            После этой встречи Феликс не стал дружелюбнее, но агрессивные выходки в мой адрес прекратились.

            Через несколько дней я обнаружил на кухне клочок бумаги со стихотворением. Не знаю, был он забыт случайно или оставлен намеренно. Текст я скопировал, а листок с оригиналом вскоре исчез.

 

                                   Разговор еще не кончен,

                                   Есть еще время до конца ночи...

                                    А резиновые руки

                                   Присосались. Встать не дают!

                                   Кровь пьют.

                                   Сам ты в этом плену

                                   Как гвоздь в дому –

                                   Скрип и боль,

                                   Гниль и ржавь,

                                   Слизь и кровь, но

                                   Разговор еще не кончен,

                                   Есть еще время до конца ночи...


 

[1] Уже нет.  (Изд.)

 

 

====================================================================================

Назад                                        <<< 01 02 03 04 05 06 07 08 09 10 11 12 13 14 15   >>>                                          Далее